Воспоминания о Великой войне, 1914 год
В начале лета я вернулся из Петербурга в именье. Прожив целую зиму в столице, я не чувствовал ничего тревожного — чего-либо такого, что указывало бы на близость или возможность войны. Петербург жил обычной жизнью, газеты тревоги не били, и даже такие люди, которым многое дано было знать, войны не предчувствовали. Припоминаю только один случай, когда в университетской канцелярии, где мне надо было получить справку, встретился я с хорошо мне знакомым студентом Тихоновым, который очень озадачил меня, заявив мне вдруг самым решительным тоном:"Бросьте все это, теперь нужно другое, надо готовиться к войне с немцами - это наверное". Слова эти были настолько для меня внезапны и настолько не вязались с окружающей действительностью, что я не обратил на них никакого внимания. Тихонов участвовал уже добровольцем в Японской войне в рядах Дагестанского конного полка, был награжден солдатским Георгием и в университет приходил иногда в черкеске, которая ему очень шла. Несмотря на свою русскую фамилию, он был по типу своему настоящим кавказцем и даже говорил с некоторым акцентом. Часто потом мне вспоминались его слова и я не мог понять, откуда он так правильно учуял надвигающуюся войну. Полковник В. А. Карамзин. Через некоторое время я должен был по хозяйственным делам тронуться в Тургайскую область, с расчетом пробыть там почти все лето. Хорошо помню, как на железнодорожной станции Кинель я купил газету, и первое, что мне бросилось в глаза, было Сараевское убийство австрийского наследного принца Франца-Фердинанда. Сообщалось об этом коротко и никаких выводов из этого не делалось. Кстати сказать, это была последняя свежая газета, которую я имел возможность прочесть, удаляясь в Тургай, т. к. все новейшие шли за мной следом, а удаляясь в глубь степи я и совсем порывал всякую связь с культурным миром. Прошло несколько недель с тех пор, как я блуждая по степи, испытывал на себе действие нестерпимой жары, а по ночам не знал, как защититься от укусов комаров. В конце концов, мне пришлось отправиться на станцию Эмба, и здесь, проспав одну ночь, я проснулся совершенно больным. Меня трясла лихорадка и был сильный жар. Очевидно, я получил одни из видов туркестанской лихорадки, распространенной в степи. Приглашенный мною железнодорожный врач покачал головою и сказал, что мне нужно временно покинуть зтот край, переменить климат, иначе лихорадка меня не оставит. Нечего было делать, приходилось прервать мою работу в степи и ехать в родителям в именье. Худым, слабым и больным вернулся я в Полибино. Прошло уже с неделю после моего возвращения из Тургая, а я все еще чувствовал большую слабость и большую часть дня проводил на балконе, беседуя с отцом, рассказывая ему подробности своей поездки. Во время одной из таких бесед, отцу подали письмо от брата Саши, бывшего в то время на кавалерийском сборе около Симбирска. Брат писал письма редко, и поэтому его письмо явилось событием необыкновенным. Отец вскрыл письмо и, пробежав его, сказал мне с большим удивлением:"Саша просит приехать повидаться с ним. Не могу понять, в чем дело". Мы делали всевозможные предположения, но так и не смогли понять причины этой просьбы. Но в тот же день внезапно приехал из своего имения мой старший брат и передал отцу телеграмму от Саши, в которой он просил отца и мать приехать в Самару проститься с ним. При этом старший брат, бывший в то время уездным предводителем дворянства, сообщил, что он получил бумагу с предписанием никуда не отлучаться. "Война", — пронеслось у меня в голове, и, через несколько минут, мы, обсудив все ее признаки, нисколько в этом не сомневались. Решено было, что я отправлюсь в Самару немедленно, а родители поедут туда же утром, чтобы не слишком утомляться ночным переездом. Быстро собравшись, я вместе с братом покатил на его автомобиле на станцию. На рассвете пассажирский поезд, в котором я ехал, был задержан на каком-то полустанке и должен был простоять там несколько часов. Оказалось, что производилось изменение расписания поездов согласно мобилизационному плану. Часов через пять наш поезд тронулся и прибыл в Самару уже по новому расписанию. В городе уже знали, что Александрийский гусарский полк прибыл экстренно из Симбирска и теперь грузится в поезда на военной платформе. Это же подтвердили мне встретившиеся в городе офицеры, которые спешно покупали себе необходимое в дорогу. Я поехал на извозчике к военной платформе, находящейся на пустыре близ города, и еще издали заметил там необыкновенное движение. Эскадроны вводили в вагоны расседланных коней, подвозили на фурах сено и овес, вкатывали на открытые платформы повозки и двуколки. Первым грузился весь эскадрон Ее Величества, в котором служил Саша, и половина 2-го эскадрона. Саша очень обрадовался моему приезду. Он уже потерял надежду увидеть кого-нибудь из своих. Штабс-ротмистр А. А. Карамзин. Война была у всех на языке, но все было основано на догадках, и никто ничего не знал точно. Говорили. что это только демонстрация, и что, может быть, на этом все дело кончится. Не знали даже в какую сторону полк будет направлен — на запад или на восток. Некоторые делали предположение, что пошлют на китайскую границу. Погрузка, однако, производилась быстро, и эшелон был готов к отправке гораздо раньше, чем требовалось по расписанию. И Саша, и я — мы оба волновались за родителей, которые могли легко опоздать и приехать после отбытия эшелона. Но вот мы увидели издали их и устремились к ним навстречу. Старики были очень взволнованы. Мы все вошли в офицерский вагон и сели отдельной группой. Тут же сидели и другие провожающие — жены, дети, родственники, хорошие знакомые. Вскоре мать вышла из вагона и пошла вдоль вагонов эшелона. Двери вагонов были открыты, лошади мирно жевали сено, гусары сидели в дверях, свесив ноги, или бродили по платформе. Проходя мимо вагонов мать благословляла их небольшой иконкой, всегда находившейся при ней. Многие гусары, подбегая к ней, просили благословить и их: "Барыня, благослови и меня!''- слышалось с разных сторон. Она шла тихо вдоль вагонов и тихо шептала: "Господи, спаси и сохрани всех людей и всех лошадей их". Из офицерского вагона вышли на платформу офицеры и провожавшие их. Приближались последние минуты. Уже появился офицер, заведующий передвижением войск в красной фуражке и передал начальнику эшелона, ротмистру Готгарду Федоровичу Беккеру, пакет, который oн должен был распечатать в пути. Подали паровоз и прицепили его на запад. Началось прощанье. Старики крестили, целовали Сашу. Прощались и другие провожающие. Очень тронул меня ротм. Беккер, который подошел к моей матери и сказал: "Уж благословите и меня, Екатерина Васильевна, вместо матери". Мать перекрестила и его. Затрубила "посадку" труба, и поезд стал медленно двигаться вдоль платформы. Старики долго глядели ему вслед. А уж подавали следующий эшелон на нагрузку. Было совсем темно. Я отправил родителей в гостиницу, где они должны были отдохнуть, чтобы завтра же ехать обратно. Сам же я отправился на вокзал, чтобы ехать в деревню с утренним поездом. Я чувствовал, что и сам буду призван из запаса и потому спешил домой. Пришлось долго ждать. Сидя в буфете, я пил чай и наблюдал за окружающей обстановкой, столь резко изменившейся. Внимание мое привлекла группа немцев, сидевших за отдельным столиком в буфете. Все они были немецкими подданными, и некоторых из них я знал. Тут был владелец макаронной фабрики Кеницер, хозяин спортивного магазина Нейман и кто-то еще. Они были очень взволнованы и, разговаривая, сильно жестикулировали. А мимо вокзала проходили эшелон за эшелонами — на запад двигались все новые и новые части. Я подошел к немцам и заговорил с ними, как бы не видя ни в чем ничего особенного, В разговоре, как бы успокаивая их, сказал, что это только демонстрация, и что войны, Бог даст, не будет. На это Кеницер возразил мне, горячась:"Да разве Германия простит такую демонстрацию, когда на мобилизационных бланках всюду, во всех падежах, склоняется слово весь — всех, все, всем и т. д. Это полная, а не частичная мобилизация... Этого Германия не простит". — Ого, подумал я, какой тон... Скоро с грохотом подкатил пассажирский поезд на Уфу и я, забравшись на верхнюю полку 2-го класса, заснул, как убитый. На моем столе я нашел мобилизационный конверт, где значилось, что я призываюсь из запаса с назначением в распоряжение местного уездного воинского начальника и далее на охрану железнодорожного моста через Волгу около Сызрани. Приходилось доставать из сундука офицерскую форму, чистить ее и готовиться к отъезду в наш уездный город Бугуруслан. На следующее утро покатил на тройке в город. По дороге приходилось обгонять бесконечные обозы. Везли в воинское присутствие призываемых из запаса солдат, а также вели лошадей для сдачи воинской комиссии. Стоял июль месяц. Всюду в полях поспел хлеб, нужно было убирать его, и мобилизация в такое время была особенно тяжела для населения. Старший брат мой был уже в Бугуруслане. Я застал его у него на квартире при воинском присутствии. Комиссия по приему запасных чинов заседала с утра до ночи. Я явился воинскому начальнику и принял участие тоже в комиссии, где выдавали кормовые деньги лицам освобождаемым от призыва и возвращающимся по домам. Мне очень не нравилось назначение меня на охрану волжского моста, и я просил воинского начальника походатайствовать перед губернским воинским начальником о перемене назначения. Мне хотелось попасть в 5-й гусарский Александрийский Ее Величества полк, где я отбывал повинность, который стал для меня с тех пор родным. В его рядах хотел я участвовать и на войне. Полковник был очень любезен и тут же написал обо мне в Самару, но оттуда пришел категорический отказ. Тогда мне на помощь пришел один из молодых помощников, корнет запаса Усаковский, который написал своему отцу генералу в Петербург и просил сообщить ответ телеграммой. Генерал Усаковский служил прежде в Главном штабе и потому имел там большие знакомства. В ожидании ответа, я назначен был в комиссию по приему лошадей от населения. Комиссия эта заседала на площади у пожарной каланчи и состояла из членов земской управы, ветеринарного врача, меня, как представителя от военного ведомства, и обширной канцелярии, взятой временно из земской управы. В помощь комиссии назначены были также опытные барышники, которые должны были предупреждать, если замечали какой-нибудь недостаток в лошади. Это было мне по душе. Прежде всего я любил конное дело и рад был видеть лошадей в таком огромном количестве, а, кроме того, время, за таким горячим делом, проходило быстро, и я чувствовал, что ожидая ответа из Петербурга, делаю нужное, полезное дело. В душном городе жара стояла нестерпимая. Прием лошадей начинался с раннего утра и тянулся без перерыва до семи часов вечера. Члены комиссии тут же под пожарным навесом пили чай и ели бутерброды, а лошади все тянулись и тянулись мимо стола. Мужики чинно подводили своих коней и, видимо, мало волновались, возьмут их или нет, т. к. цены за лошадей казной были назначены высокие. Были, конечно, и разные случаи при этом. Помню, как один сельский батюшка обращал мое внимание на то, что его кобылица хромает на заднюю ногу и не пригодна поэтому для военной службы. "Хорошо", — говорю, — "батюшка, посмотрим, увидим". Статная серая кобыла была принята к большому удовольствию зрителей. Вспоминаю еще и такой случай. Подвели прекрасных лошадей кн. Голицына из имения Поповки. Лошади были удивительные, одна другой краше — темно-гнедые в яблоках. Впереди них шел управляющий кн. Голицына и, подойдя ко мне, подал мне письмо. Я отлично понимал, что за письмом этим смотрели сотни глаз. Я взял письмо и, не распечатывая, передал в комиссию. Ознакомившись с содержанием, председатель комиссии огласил его на всю площадь. Князь Голицын просил комиссию принять двенадцать лучших коней в дар, отказываясь от платы за них. Рабочие повели красавцев мимо комиссии, и большинство их было принято в конницу. Это были выездные кони Голицына, особенно легки и изящны были пристяжные. В толпе выслушали это оглашение с большим удовлетворением. Конечно, нашлись и такие, которые добавили:"Что ему, князю-то, у него много всего". Я был рад за него, что сделал он хорошо. Да и что за корысть — получить по 250 рублей за этих тысячных красавцев. Когда подводили наших лошадей, или лошадей наших родственников, я временно устранялся от приемки и просил комиссию принимать оез меня. Это, видимо, особенно нравилось окружавшим площадь мужикам. Уж потом, когда я вернулся к родителям, мать рассказывала, что к ней заходили крестьяне, возвращащиеся из города и говорили:"Твой-то больно хорошо принимает, орет на всю площадь, порядок держит, но все у него по совести, никому не мирво- лит". А поорать, действительно, пришлось сильно, иначе беспорядок, только бы тормозил дело. Глаз как-то так наметался, что сразу видели недостатки приближающейся лошади, и можно было безошибочно кричать "брак", и какой именно; или "принята", и куда именно — в кавалерию, артиллерию или обозы. Даже годы удавалось почти верно определять по наружному виду, проверяя себя беглым осмотром зубов. Ветеринар, подходил, осматривал лошадь, но почти всегда соглашался со мною. Мои ассистенты, барышники, были в восторге и говорили: "Вот, если вы вернетесь с войны, надо с вами дело иметь". Вечером я спрашивал их, много ли я ошибся за день и много ли принял дряни. На это они, божась, уверяли, что осечки не было, и все было принято правильно. Не могли они мне только простить принятого мною серого коня, и вовсе не потому, что он в обоз не годился, а только оттого, что принадлежал он такому же барышнику, да еще нелюбимому ими, Антошке, который сам заплатил за него 60 рублей, а теперь без труда выручил за него 120 рублей — ровно вдвое. Вот этого и не могли они мне простить, что с.... с.. Антошка, улыбаясь, положил себе эти денежки в карман. Приняли мы за этот день много лошадей — около пяти тысяч. Как только ноги выдерживали это стояние на солнцепеке. Вечером же, по моему настоянию, канцелярия до поздней ночи писала квитанции в казначейство для уплаты денег за принятых лошадей. Имея квитанции на руках, крестьяне могли рано утром получать деньги и без задержки ехать домой, где ждала их горячая летняя работа. Канцелярия пекла квитанции, как блины, а я подписывал их и выдавал через окно ожидавшим крестьянам. Интересно отметить, что во время этой мобилизации, в нашем уездном городе Бугуруслане, работали в комиссиях три брата Карамзина. Старший брат Николай, как предводитель дворянства, председательствовал в воинском присутствии по призыву запасных солдат; мой второй брат, Сергей, по особому назначению от земства, принимал на одной из площадей города телеги и сбрую для военных транспортов. Цены тоже были довольно высокие, и брат принимал очень строго. Он даже создал около места приемки своего рода починочные мастерские. Явились городские шорники, которые исправляли, за счет владельцев, принимаемую сбрую и даже поставляли совершенно новую из своих мастерских. Плотники чинили телеги, а кузнецы подтягивали шины и крепили железо. После окончания приемки лошадей мне пришлось отправить их в Самару. В мое распоряжение были присланы все призываемые из запаса кавалеристы, и я с ними грузил лошадей в вагоны и направлял к губернскому воинскому начальнику. Среди явившихся кавалеристов мое особое внимание обратил на себя красавец унтер-офицер л.-гв. Гродненского гусарского полка, прибывший на призыв в полной парадной форме. Я назначил его старшим и под его командой отправил лошадей. Так за этой работой прошло несколько дней. Война была уже объявлена. Как рассказывали мне потом, наш полк узнал об этом в пути, когда эшелоны достигли уже Вязьмы. К этому времени пришел ответ из Петербурга. Главный штаб назначал меня в Александрийский гусарский полк, отменяя мое прежнее назначение в охрану волжского моста. Я был в восторге. Это все чего я хотел — быть с дорогим мне полком во время войны. Время терять было нечего. Нужно было ехать прощаться с родителями. Я заказал для себя лучшую тройку земскому ямщику Антипову и вечером, когда свалил жар, помчался в Полибино. Отмахав 35 верст, я был уже к ужину дома. Конечно, родители были взволнованы предстоящей разлукой, но старались не показать вида и только окружали меня своей нежностью и заботами. После ужина мы долго не расходились и, сидя в большой гостиной, говорили о войне, столь внезапно обрушившейся и перевернувшей мирное течение жизни. Помню, что большая приподнятость всех чувств не давала возможности предаваться анализу того, что испытывал я, расставаясь с близкими мне людьми и родным домом. Что-то безудержно влекло туда — в эту полную неизвестность, что-то торопило двигаться, как можно скорее, как бы боясь опоздать туда, куда стягиваются все русские люди, куда уже подходит и родной полк. Утро прошло в быстрых сборах. Старики мои с осторожностью, чтобы не обратить на себя внимание, старались быть как можно больше около меня. Потом все собрались к утреннему чаю и поданному одновременно завтраку, а в это время приказано было уже запрягать лошадей. Потом отец и мать благословили меня, при этом мне была дана небольшая иконка, бывшая на Карамзиных в войне 1812 года. Тут мы крепко поцеловались. Они старались сдержать свои слезы, да и я с трудом их сдерживал. Просили меня беречь младшего брата Сашу и чаще писать им обо всем. Затем вышли в прохожую, куда сошлись не только все наши домашние, но и вся наша дворня. Прощаясь со всеми, вышел я на крыльцо и сел в экипаж, Тихо двинулась тройка, осеняемая крестами стоявшей на крыльце матерью. С ночным поездом двинулся я из Бугуруслана и, прибыв в Самару, явился губернскому воинскому начальнику. Генерал принял меня сурово и недружелюбно. Он был очень недоволен моими хлопотами о назначении в полк и что-то ворчал себе под нос. Выходило так, будто я маменькин сынок, который пользуется протекцией и куда-то лезет, а из-за этого он должен переписывать бланки по сорок раз... В конце концов все было устроено, и я, простившись с Самарой, поехал дальше в Москву. В дороге все та же, взбудораженная войной, Россия. На станциях плач провожающих. Помню, как я стоял на площадке вагона и с волнением смотрел, как молодая баба крепко охватила за шею своего мужа, красавца-гвардейца. Он сам был очень взволнован и еле удерживался от слез, но старался ее успокоить и вырваться из ее объятий. Она же плакала навзрыд и судорожно за него хваталась. Я стал ее утешать, и она начала меня переспрашивать: "Господин офицер, правда он скоро вернется назад?" — Ну, конечно, вернется, уверял я. В то время ведь никто не верил, что война так затянется, и все думали, что к Рождеству все кончится. Часто потом мне вспоминался этот чернобровый молодец в форме Варшавской пехотной гвардии, с желтым лацканом... В Москве начало войны сказывалось во всем, и гораздо более, чем где-либо. Я спешил закупать всe нужное, но это было нелегко, т. к. многого уже нельзя было достать. Мне пришлось взять плохонькое офицерское седло, в малоизвестном магазине, которое имело низкопробный вид и было для меня мало. Приказчик советовал взять его, т. к. через несколько часов я мог бы не застать уже и его — так велик был спрос на военное снаряжение. Портные шили все наспех. В магазине офицерских вещей Живаго я купил себе шашку. Сам старик Живаго выбирал ее и, поглаживая синюю сталь, говорил: "Ничего, сталь отличная, у нас таких не было, когда мы со Скобелевым на турку ходили..." К вечеру следующего дня все мною заказанное было готово и уложено. В этот день состоялся торжественный въезд Государя по случаю объявления войны в Москву. Говорят, встреча его была очень многолюдная, и народ был настроен восторженно. Сам я не смог участвовать в этом из-за моих хлопот. Рассказывали также, как протодиакон Розов читал манифест на Красной площади с Лобного места, и как слышно было на всю площадь от слова до слова. Слышно было, что Государственная Дума громадным большинством проголосовала отпуск кредитов на войну. При этом левые элементы, голосовали за это, уверяя что война есть лучший путь к революции, и что поэтому они ее поддерживают. По просьбе моей матери я поехал навестить ее духовника, старца Аристоклия, который был настоятелем подворья Афонского Пантелеймоновского монастыря и был известен своей святой жизнью и большой одухотворенностью. Она хотела, чтобы старец благословил меня на войну. Когда я вошел в его келью, старец сидел около стола с слегка прикрытыми глазами и тихо перебирал четки. Лицо его и вся его фигура выражали собой торжественную тншнну и какой-то великий покой. В углу комнаты, на столе стояли большие иконы и около них много маленьких образков, а перед ними горели лампады. Я передал ему поклон моей матушки и просил благословить меня на войну. "Садитесь",- сказал он и, после некоторого молчания, спросил:"Ну, что теперь в миру-то говорят?" — Да что, батюшка, говорят, что война будет недолгая — может быть, и кровопролитная, но, думают, что к Новому году всему будет конец. Старец слушал меня, перебирая четки и, тихо вздохнув, сказал: "Так они в миру-то думают, а я вот что тебе скажу. Мир не знал такой кровопролитной войны, как эта; сколько людей-то погибнет. Да и тянуться она будет долго... А и потом-то — что будет..." Затем он благословил меня иконкой, дал мне просфору и, обмакнув кисточку в св. масле, помазал меня им крестообразно от лба до подбородка и от уха до уха. Сашу брата он благословил заочно и дал для него тоже иконку. Я просил его помолиться за нас и простился. Кроме того, митрополит Московский Владимир прислал мне через мою крестную мать серебряный крестик с вложенной в него частицей Креста Господня. Крест этот я носил, не снимая, всю войну. Из Москвы на Варшаву я трогался с Александровского вокзала. На нем все особенно носило этот военный характер, которым была в то время насыщена вся обстановка. На перроне были много дам и девиц, которые пришли провожать всех отъезжающих на фронт. Они протягивали офицерам букетики и желали успеха. Получил и я небольшой букетик. В вагоне 2-го класса были одни офицеры. На этот раз я мог быть спокойным зрителем всего того, что творилось вокруг, всех сцен проводов, восторженных криков провожавшей нас Москвы. Наконец, последний звонок, и поезд двинулся при громких криках "ура". Москва провожала сердечно и махала вслед нам платочками, а поезд мчал нас вдоль той самой дороги, по которой когда-то двигался в Россию и обратно Наполеон. Выйдя из вагона на станции Седлец, я мог наблюдать солнечное затмение. Воздух принял какой-то буроватый оттенок, и днем наступили сумерки. Одним словом — солнце померкло, Я воспользовался закопченым стеклом, любезно переданным мне начальником станции, и наблюдал за ходом затмения. Оно было довольно значительным и стало рассеиваться тогда, когда мы уже были в пути.
Но вот и Варшава с ея особым, свойственным ей лицом, столь отличным ото всех русских городов.
Я остановился в какой-то не очень большой гостинице, где получил отличный номер. Быстро, приведя себя в порядок, отправился в цитадель к коменданту города Варшавы для наведения справок о маршруте полка. Там, после всевозможных проверок моей личности, что было совершенно необходим ввиду большого количества всяких подозрительных лиц, мне дали нужную справку. Я должен был ехать по узкоколейке до уездного ropoда Гройца и там мог получить дальнейший маршрут. Вернувшись в гостиницу, я узнал, что поезд на Гройц "по колейке", как говорят поляки, пойдёт только утром. Я заказал себе ванну и, после неё, хороший ужин, а сам отправился в город за кой-какими покупками. В это время я курил, и поэтому одной из главных забот моих было запастись табаком. На всякий случай купил себе и трубку, которую прежде никогда не курил. Варшава мне понравилась, но, к сожалению, со мной не было никого, кто бы мог её мне показать. Видел только мельком, и то, езжая на "пароконном". Оставшись у себя в номере, я написал письма своим старикам и в Москву, своей крестной матери, потом принял ванну и переоделся во всё чистое. Только теперь, подойдя к трюмо, я увидел, как я сильно похудел. Сначала меня изнуряла лихорадка, а потом, едва от неё оправившись, я был охвачен полосой усиленного движения и напряжённой работы.
В сутолоке последнего времени трудно было заглянуть в себя самого и определить, что творилось внутри, что чувствовалось и что переживалось. Всё делалось без раздумья, потому что так было надо, потому что раздумывать не было времени. И вот теперь, сидя в гостинице и готовясь оторваться от жизни в мирных условиях, стал на пороге края, охваченного войной, как-то невольно я перешёл от своего наружнаго к внутреннему. Там все было тихо и покойно. Но тишина эта была далека от сонного безразличия, далека была и от ухарского бесстрашия. Тихо было от сознания, что в данной обстановке, которая возникла не по моей воле, я сделал все от меня зависящее и сделал это правильно. Так говорило мне мое внутреннее чувство. Не было позёрства, не было ощущения геройства или какого-либо иного болезненного проявления, но внутри все было исполнено покорностью воле Божьей. Я принимал войну, как большое бедствие, но я знал, что долг требует участия в ней. Какая-то необыкновенная легкость наполняла меня. Чувствовалось тоже, что бывает у поправляющегося после тяжкой болезни, или у очищенного исповедью и Св. Причастием. Невольно мелькнула мысль, что подобные ощущения должны были охватывать христианских мучеников перед выходом их на арену. Во всем, что бы ни случилось, полагался я на Бога и верил в Его заступление. Сколько раз потом во время войны мне вспоминалось чувство, переживаемое тогда:в гостинице, и становилось порой горько за то, что я допускал искажениe этой правильной, чистой линии, подходил к делу не так, утрачивал строгость к самому ceбе. Но слава Богу за то, что Он дал возможность подойти к войне так, как было надо.
Поужинав, я рано лёг спать, попросив разбудить меня к утреннему поезду на Гройцы.
В 7 часов утра я уже сидел в маленьком вагоне и двигался дальше. Все пассажиры были из местных жителей, выходящих или на ближайших к Варшаве остановках, или направляющихся до последней станции, куда поезд ещё допускался.
Некоторые из них только вчера прибыли в Варшаву из этих же мест и были полны слухами и рассказами о происходящем в районе, где переплетались и русские, и германские части. Среди всех этих пассажиров только я
был военный и к тому же ничего не знавший том, что творится впереди. Я прислушивался к малопонятному мне языку, переспрашивал соседей и мог составить себе очень смутное представление о действительности. В роазговоре поляков часто повторялась имя генерала Новикова, который тревожит немцев под Кельцами и не дает им покоя. Я сразу понял, что речь идёт о начальнике 14-й кавалерийской дивизии генерал-лейтенанте Александре Васильевиче Новикове,
который ещё так недавно был в Самаре командиром бригады, в которую входил Александрийский гусарский полк.
Потом оказалось, что никаких особенных дел у 14-й кавалерийской дивизии там не было, а происходилa обычная разведка и небольшия стычки.
В Гройцах я легко нашел квартиру уездного начальника. Самого уездного начальника я застал уже на боевом положении, одетым с ног до головы в "хаки", в высоких сапогах со шпорами. С видом, по крайней мере, командующего армией, он склонялся над огромной картой, разложенной на столе, и делал какие-то пометки: "Вот тут у меня выдвинута 14-я кавалерийская дивизия, тут начинает действовать ваша 5-я и т. д." Меня он встретил очень радушно. Рассказал, что наш полк, прибыв походным порядком из под Варшавы, останавливался на дневку в Гройцах, что он устроил ужин для офицеров полка и что до сих пор он вспоминает приятно проведённое время в офицерской среде. Многих офицеров называл по именам и отчеству. Он мне сказал, что по его точным сведениям 5-я кавалерийская дивизия стоит сейчас в Новом Месте на реке Пилице и производит разведку, что расположена дивизия не очень далеко от него, и что к вечеру я буду там.
Отобедав у любезного начальника уезда, я взгромоздился со своими вещами на жидовскую фypy, запряженнуо двумя клячами, и двинулся по дороге на Новое Место. Мой тощий, длинный возница, напоминавший Янкеля из Тараса Бульбы, погонял своих одров, и мы подвигались вперёд, хотя и без большой стремительности, но всё же довольно заметно.
Часа череэ два пути, подъезжая к одному лесу, я заметил на его опушке солдата. Подъехав ещё ближе, я уже разглядел хорошо мне знакомую форму Александрийских гусар. За деревьями показались фуры, лошади, кухни и всюду снующие гусары. Это был полковой обоз 2-го разряда. Через минуту я уже спрыгнул с фуры и обозный унтер-офицер Варламов отрапортовал мне всё, что надо было о расположении полка. На моё счастье, в штаб полка отправлялся на бричке полковой делопроизводитель Левчук, и я мог продолжать дорогу вместе с ним. Поэтому я немедленно рассчитался со своим Янкелем и принялся разбираться в:своих вещах. Все более нужное я откладывал в одну сторону, а вещи не первой необходимости складывал в чемодан, который оставлял в обозе. С собой я брал очень немногое, с таким расчетом, чтобы в ее могло поместиться в перемётные сумки седла. Вьюка у меня не было. Взял я одну смену белья, маленькую кожаную подушку и плед. В передние же сумки - в одну все умывальные и бритвенные принадлежности, в другую - курительные запасы папирос,табака для трубки и трубку. Варламов принял на хранение чемодан, и с вещами всё было кончено.
Тем временем запрягли бричку для Левчука, и мы с ним тронулись дальше.
Теперь я мог считать себя присоединившимся к своим, так как до Нового Места оставалось только 15 верст и я ехал уже на полковых лошадях.
В. А. Карамзин
| |
| |
Просмотров: 2939 | |
Всего комментариев: 0 | |